Осенью 1651 года Этьен Паскаль умер. Сын ему сочинил надгробную надпись, а старшей сестре своей, Жильберте Перье, и мужу ее — утешительное послание, такое же бесстрастно отвлеченное, как наблюдения над подъемами ртути в стеклянной трубке на разных высотах.
В этих общих местах, взятых как будто из «Руководства» Эпиктета, чувствуется мраморный холод стоического Портика или параличных ног Паскаля, дошедший до сердца его. Кажется, иногда он верит насильно, сжав кулаки и стиснув зубы, в то, что говорит: «Не будем скорбеть о смерти его, как язычники, для которых нет надежды; но будем помнить, как христиане, что в смерти он только исполнил то, для чего родился». «Я не говорю, чтобы вы не скорбели вовсе: удар слишком для нас чувствителен… Но в великой скорби мы должны находить и великую радость с полезным для души назиданием». «Я потерял в нем больше вас всех. Если бы он умер шесть лет назад, то смерть его была бы для меня гибелью, и хотя я сильнее и уже не так нуждаюсь в нем, как прежде, но все же, в течение десяти лет, он был бы мне еще нужен». Нужен был бы ему отец не навсегда, а только на десять лет. Какая математическая точность расчета и какая сухость сердца! Чтобы это почувствовать, стоит лишь сравнить как будто христианское утешение Паскаля с как будто языческим отчаянием св. Бернарда Клервосского, говорящего о смерти брата: «Смерти я ужасаюсь для себя и для своих… Разве плакать о смерти любимых — значит восставать на Бога? Нет, плакал о ней и сам Христос». Это о смерти брата по плоти, а о смерти брата по духу — еще сильнее: «Лучше бы Ты сразу убил меня, Господи, чем так терзать!»
«Смерть без Христа… ужасна и ненавистна… а со Христом любезна и сладостна», — учит Паскаль. «Смерть всегда — горечь гóречей», — не учит, а плачет св. Бернард. Кто из них ближе к Тому, о Ком сказано:
......Всех врагов своих низложит… последний же враг истребится — Смерть
(1 Коринф., 15:25–26).
Смертью своей лишит силы имеющего державу смерти, то есть дьявола
(Евреям, 2:14).
Все мертво в страшном «утешении» Паскаля, кроме этих чудесных, уже из глубины сердца сказанных слов: «Лучшее милосердие к умершим — делать то, что они при жизни велели бы нам делать, и быть такими, какими бы они хотели нас видеть, потому что этим мы как бы воскрешаем их в себе, так что они и после смерти все еще живут и действуют в нас».
«После кончины отца мой дядя мог предаться светской жизни с еще большей легкостью», — вспоминает о Паскале племянница его, Маргарита Перье. Светская жизнь его продолжалась недолго — месяцев семь или восемь — до февраля 1652 года. Кажется, лучше всего можно понять, чем была эта жизнь по его же собственным воспоминаниям в тех «Мыслях», которые он озаглавил «Развлечения» (Divertissements).
«Нет ничего для людей невыносимее, чем совершенный покой, без страстей, без дел, без рассеяний. Люди чувствуют в нем свое ничтожество, покинутость, бессилие, пустоту, и тотчас овладевает ими скука, чернота, безнадежность и отчаяние». Вот где находит Паскаль не мнимый, а действительный в человеке «страх пустоты». Тот внешний опыт, научный, помогает этому внутреннему опыту, религиозному. «Люди жадно ищут женского общества, войны, государственных дел, все это для того, чтобы чем-нибудь наполнить страшно зияющую в сердце их бездну пустоты». «Думая, что охотники безумствуют, когда весь день травят зайца… философы ошибаются в человеческой природе: заяц не спасает людей от мыслей о смерти и страданиях, но охота спасает от них… Люди воображают, что ищут покоя в рассеяниях, а на самом деле ищут в них волнения…» «Вот человек, опечаленный смертью жены или сына. Почему он вдруг забыл свою печаль?.. Потому что ему подали мяч, который надо перекинуть другим игрокам». «Пляшущий думает о том, куда поставить ногу, — от печали и это спасает». «О, как пусто сердце человека и как полно нечистот!»
«Сколько времени потратил я на отвлеченное знание, пока оно мне, наконец, не опротивело, когда я понял, что почти ничего не узнал; когда же я начал изучать людей, то увидел, что отвлеченное знание человеку не свойственно и что я больше заблуждался в науке, чем другие в невежестве». «В пропасть люди беспечно бегут, что-нибудь держа перед глазами, чтобы не видеть пропасти».
«Сделаться богами и отречься от страстей хотят одни из философов, а другие — отречься от разума и сделаться скотами», — скажет Паскаль в «Мыслях», может быть, вспоминая о том, как он сам чувствовал в себе эту страшную двойственность, которую имел случай наблюдать в одном из своих светских друзей, Де Барро (De Barreau). Этот великий эпикуреец и безбожник мог бы участвовать в том подобии «черной обедни», в котором врач-священник Бурдело (Bourdelot) вместе с принцессой Палатинской и герцогом Конде хотели сжечь частицу древа Креста Господня, но не могли этого сделать, что послужило к обращению принцессы. Когда Де Барро был здоров, то пил и распутничал, а когда был болен, каялся и слагал такие молитвы, как эта:
...Праведны суды Твои, Боже…
но на какое место, не залитое кровью Христа,
мог бы упасть Твой гнев?
«В эти дни он был совершенным красавцем», — вспоминает о молодом Паскале Маргарита Перье. Светские развлечения так пошли ему впрок, что вместе с янсенистским благочестием он отбросил и костыли.
В светских домах, у госпожи Рамбуйэ (Rambouillet), у маркизы де Саблэ (Sablé), у герцогини д'Эгийон (Aiguillon) и у других ученых «жеманниц» (Précieuses), тщетно осмеянных Мольером, потому что соблазн их был тоньше и опаснее, чем ему казалось, — Паскаль был дорогим гостем, хотя, должно быть, и нелегко было ему выслушивать их пожелания, чтобы «Евангелие обладало большею прелестью слога». Дамы эти были так начитаны, что их не могла запугать и та ученая беседа Паскаля по гидростатике, о которой вспоминает в плохоньких стихах один из тогдашних поэтов: